Иногда, читая книги филологов-классиков, я представляю себе древнюю Анатолию. Каменистые, горные равнины, местами похожие на степи, более лесистые у рек; склоны скал над прозрачной водой, тонкое голубое небо. Сейчас этот регион испещрён большими и малыми селениями, но прежде он был обжит мало. Во II-I тысячелетиях до нашей эры его населяли носители анатолийских языков, древней ветви индоевропейских языков – карийцы, лувийцы, хетты, лидийцы. Со сменой эпох народы Анатолии становились подданными Хеттского, Лидийского, Ахеменидского царств, империи Александра Великого, Великой Армении и прочих государств, – и постепенно были ассимилированы. Ни одно из их наречий не пережило античность. Самый молодой анатолийский язык – писидийский – не имел собственного алфавита и для записи слов пользовался греческим письмом.
Примечателен сам характер материальных носителей, на которых отчасти и сохранились следы этих языков: так, «сидетский и писидийский языки выделяются условно. <…> Эти языки представлены посвятительными и надгробными надписями, состоящими преимущественно из имён собственных»¹. Посвятительные начертания – знак перед лицом божества – сфера семиотики религии, богословия, философии и отчасти истории культуры. Но могильная надпись – знак в неверном свете смерти – ведёт нас другой дорогой. Несмотря на релятивизм, неизменно поглощающий морфологические учения о религии, несмотря на биологизм и позитивизм современных наук о смерти – он ведёт нас тропой крутой и тесной в область личной связи с умиранием, неоспоримой причастности к нему как автора сих строк, так и каждого читателя.
<aside> <img src="/icons/skull-profile_brown.svg" alt="/icons/skull-profile_brown.svg" width="40px" /> ¹ Касьян А. С., Якубович И. С. Анатолийские языки // Языки мира: Реликтовые индоевропейские языки Передней и Центральной Азии / РАН. Институт языкознания. Ред. колл.: Ю. Б. Коряков, А. А. Кибрик. М., 2013. С. 16.
</aside>
Ни одно личное энергийное напряжение, ни одна тварная воля не преодолела неубывную энтропию, разламывающую область дел человеческих. Поглощены суровым временем царства, утрачены ветхие рукописи, стёрты следы игр. Мы сокрушаемся об этих вещах. Но о смерти личности, об утрате индивида невозможно печалиться: о ней можно лишь вопрошать. Всякий, кто вспомнил ушедшего на плодородную ниву склепов, подобен Иову, стоящему на коленях в золе, воздевая к ночному небу длани, и соскребающему с себя черепками язвы скорби. От вопрошания родятся скорбь, уныние, злость; так мы умозаключаем, что кроме вопрошания у памятующего о смерти ничего нет. Он стоит на пути, по которому уже кто-то уходил и не возвращался, и его встречают страх и трепет, смолвный препет небес могучих.
Что поставило его на ту дорогу? Верно, не сам же он набрёл на путь, отрезавший все прочие тропы, затерянный на дне семиосферы. Смею предположить: его поставил туда знак. Был ли то некролог в газете, скудным ручьём слов засвидетельствовавший бурный океан чьей-то жизни, или фотокарточка, которую любил рассматривать близкий и нежно любимый, или запах миндаля, что последний раз слышался на чьих-то, уже не помнится чьих, похоронах, – вырвал того страдальца и утвердил на жестокой стезе некий знак.
От анатолийских языков уцелели лишь отдельные словечки, как мы отметили. Подойдём же к надгробной стеле и вглядимся. Вот слово «конь». Двумя строками ниже – «царь». За ним – «меч». Древние анатолийцы знали эти слова, произносили их каждый день, и теперь только они упали нам в ладони, а язык – могучий семиотический код – ушёл вслед за своими обладателями. Эти переспелые куски смысла стали знаком смерти не только лишь того, кто лежит под стелой, – они стали надгробиями целым народам.
Материалист упрекнёт меня в слезливости и распущенности эмоций; идеалист – в отсутствии оригинальности. «Что нового сказал ты мне? – выкрикнет он. – Испокон века знаем мы, что всякий знак сочетается со своим инобытием. Здесь же знак, положенный на покойного человека, вбирает в себя пучок смысла о смерти. Я осознал бы это и без тебя». Воистину идеалист прав, но, замкнутый в своей метафизике, он забыл глубину смерти и острие её вопросов. Смерть не просто «очередное инобытие», вписывающее новые нотки в партитуру знака, которую последний играет в филармонии семиосферы. Смерть – буря и натиск, схватывающий мощною дланью знак и подвешивающий его под куполом филармонии на обозрение всем; она скачет по органу и рвёт зубами струны виолончели, так что симфония обретает иной вид, цепенящий и жуткий. Смерть освобождает стихийные потенции знака, отверзает бездну трагического осмысления этого знака и даёт ему бразды правления принципиально иными кодами, глухо тлеющими в склепах и ясно горящими в трагических сочинениях художников. Мы можем противоборствовать этой стихийности, стремиться обуздать или направить её; но отрицать её мы не вправе, если не хотим выжить из ума. Смерть взрывает знаковость, сыпет её чесноком на палубу реальности. Хайдеггер говорил «ничтожит» (nichtet) о бытии², о смерти же перед знаком мы сказали бы «значует» (zeichent). Недаром я привёл запах миндаля, который поначалу никем не был оформлен как знак, но был как знак встречен.
Чем более новаторский характер носит постановка знака у смерти, тем яснее мы обнаруживаем это. Живопись vanitas с её черепами и увядшими стеблями, столь изысканно мудрая, уже не восхищает никого; но вообразите надгробие с рисунком платка или шатра, или свист у могильной плиты – и вы почувствуете тревогу и очнётесь в вопрошании, если только от него не закрываетесь. И пока мы не испили горькую чашу личностного погружения в у-смертность знака, мы не вправе отворачиваться от бури, поднятой ею.
<aside> <img src="/icons/skull-profile_brown.svg" alt="/icons/skull-profile_brown.svg" width="40px" /> ² Überlegungen II:4.
</aside>
<aside> <img src="/icons/skull-profile_brown.svg" alt="/icons/skull-profile_brown.svg" width="40px" /> Чеснок. – оружие, использовавшееся, среди прочего, насколько мне известно, пиратами; железные «звёздочки» из гвоздей, которые рассыпали на палубу вражеского корабля.
</aside>
2022