Я держу в руках простую бордового переплёта книжку — одно из тех недорогих изданий, в разные тома которых помещают стихотворения авторов со всего мира в образцовых переводах. С обложки на меня смотрит юноша, похожий на английского гимназиста; смотрит взглядом раннехристианского мученика. Красный галстук сбит набок то ли порывом ветра, то ли порывом дерзкой воли необыкновенного мальчишки, изменившего литературную судьбу Галлии девятнадцатого века. Это Артюр Рембо, душа которого оказалась слишком велика для родной страны. *«Не воображаю себя вне этой земли, вне христианства. Никогда не перестану представлять себя в этом прошлом. Но вечно одиноким и бесприютным; не помню даже, по-каковски я говорил. Не могу вообразить себя среди отцов церкви, в кругу сильных мира сего — христовых наместников. А кем был я в минувшем веке? Ведь я обрёл себя только сегодня. Нет больше ни бродяг, ни смут. Всё на свете заполонила чернь — теперь её величают народом; разум, нация, наука»*¹. Да, если искать в энциклопедиях слова несовместимые, едва ли найдётся более подходящая пара, чем «Рембо» и «пристанище». Оставив стихотворчество девятнадцати лет от роду, он пустился в неизъяснимое путешествие: Италия, Германия, Швейцария… Европа оставляет молодого поэта равнодушным. Сердцем его скитаний станет Африка. Лихорадка, неудачи, увечья — ни перед чем не иссякнет Рембо, пока не сгорит дотла.

<aside> <img src="/icons/wheat_gray.svg" alt="/icons/wheat_gray.svg" width="40px" /> ¹ «Дурная кровь». Пер. Ю. Стефанова.

</aside>

Он погибнет одиноко, никому не отдав трепетное сердце, не растратив искренности. Шум морской волны, запах пороха и крики парижских куртизанок станут его лебединой песней. Неустрашимый, в поту и крови Рембо отторгал государство, религию, нравы; не от злобы, впрочем, а от искреннего недоверия обществу. Если цивилизация, стоящая вокруг тебя, предается мещанской рассудочности и линейности, рано или поздно ты начнёшь отрицать разум либо поклонишься тому же идолу. Рембо до праведности — как до неба, его безумие — пылающее сердце. Огонь и сера могли бы стать его фамильным гербом.

Теперь я взгляну на другое изображение. На блеклом фоне черноглазый грек в платье католического кардинала — человек умный, тихий, как церковная мышь. Лев Аллаций, итальянский учёный XVII века, вырос и состарился за толстыми фолиантами. Его невозможно представить вне библиотеки: даже портрет будто отдаёт книжной пылью. Запомнили его в основном за труд по догматике, в котором Аллаций надеялся привести к консенсусу восточную и западную церкви. В юности он был студентом греческого коллежа в Риме; на родине — на Хиосе — изучал медицину. Вся дальнейшая его жизнь — манускрипты, библиотеки и письма. Глубокий эрудит, писатель крайне нехудожественного склада, он погрузился в теоретическое знание без остатка. Кропотливо Аллаций исследует канон за каноном, догмат за догматом. Тонкости экклезиологии волнуют его ум, выдавливают строки из гусиного пера.

Гармония мраморных паласов, упорство мысли, приличное скорее немцу, твёрдая карьера (за восемь лет до смерти Лев станет хранителем Ватиканской библиотеки) — чистая монументальность жизненного пути. Неурядицы и скандалы точно схвачены оковами трудолюбивого рассуждения, неожиданности и эмоциональные всплески рассажены по скамьям, тревоги и восторги изгнаны и анафематствованы. Ровная, бюрократически оправданная судьба — то ли равновесие, то ли стагнация. Живой ум Аллация подражает механизму, методично уходя во мрак разума.

Две линии: вертикальная и горизонтальная, два созвездия, два полюса. Во всякой культуре, на страницах любой книжки — я вглядываюсь в глаза незнакомого творца и ищу: где он на этой шкале? Между Рембо и Аллацием.

2021